ПАРАДИГМА ПОВСЕДНЕВНОСТИ В РАННЕЙ СОВЕТСКОЙ ИСТОРИИ (1917 — начало 1920-х гг.): ПРОБЛЕМНОЕ ПОЛЕ ИССЛЕДОВАНИЙ

праведливо отмечено, что идеи правят миром. Но также верно, что очень часто, как пока — зывает история, в действительности выходит совсем не то, что предполагалось. «Надо вслушиваться и понимать “язык”, на котором говорит “эпоха”», — считает историк А. К. Со — колов [1, с. 13]. Способность вжиться в эпоху, посмотреть на события глазами людей конкрет-

ного исторического времени может помочь история повседневности.

Изучение обыденной жизни и рост внимания к «маленькому человеку» характерны се — годня для всей мировой историографии. Это и свидетельство гуманизации социального зна — ния, и показатель исследовательского прогресса в этой области. Историко-антропологичес — кий поворот в научной мысли Запада положил начало формированию так называемых «но — вых историй», направленных на исследование «каждодневных основ человеческого суще — ствования». Попытки преодоления одного из заметных изъянов советской историографии — обезличенности исторического процесса — характерны для исследовательских проектов рос — сийских историков Н. Л. Пушкаревой, С. В. Журавлева, Н. Б. Лебиной, М. М. Крома и др. [2—5]. По мнению Л. П. Репиной, «в результате кризиса исторической науки на рубеже

1980—1990 гг. наиболее существенный для будущего историографии момент заключался в смещении исследовательского интереса от общности и социальных групп к историческим индивидам, их составляющим» [6, c. 245]. В этой связи инициатива германских историков по созданию истории повседневности представляется актуальной и многообещающей [7—8].

«История повседневности, — убежден академик Ю. А. Поляков, — это океан безбреж — ный. <…> Проблемы истории человеческого бытия бесчисленны и многообразны, как неиз — меримы и многообразны проявления самой жизни» [9, c. 305]. Новые исследования в контек — сте повседневной истории сопряжены с проблемами методологического характера, методи — кой научного поиска, структуризацией предмета изучения, терминологической дискуссией.

Дефиниция «повседневность» имеет в историографии разные толкования. А. С. Ахиезер понимает под этим человеческую жизнь, рассмотренную с точки зрения функций и ценнос — тей, которые ее заполняют: труд, быт, отдых, передвижение [10, c. 396]. С. В. Журавлев рас — сматривает повседневность как соотношение воли власти и поступков рядового человека [3, c. 6]. Для Н. Л. Пушкаревой — это постоянное повторение «нормального и привычного, кон- струирующего стиль и образ жизни у представителей разных социальных слоев, включая эмоциональные реакции на жизненные события и мотивы поведения» [2, с. 9]. Н. Б. Лебина считает повседневным весь комплекс «нормативного и ненормативного в бытовой культуре». В работе «Повседневная жизнь советского города: нормы и аномалии. 1920—1930 гг.» автор на основе парадигмы «добро — зло» анализирует образ жизни городского населения, основными составляющими которого являлись новый быт, досуг, дом, частная жизнь, а также различные проявления девиантного поведения [4, c. 5—7]. «Пространством индивидуального выбора» определяет повседневность М. В. Богословская [11, c. 444]. Американский историк Ш. Фиц- патрик под повседневностью понимает «пути и способы, с помощью которых советские

граждане пытались вести обычную жизнь в необычных условиях» [12, c. 7].

Бригадина Ольга Васильевна — доцент кафедры истории России Белорусского государственного университета, кандидат исторических наук

Существует множество подходов в структуризации повседневности. Некоторые исследо — ватели предлагают обратить внимание главным образом на сферу частной жизни (семья, домашний быт, воспитание детей, досуг, круг общения), другие в первую очередь рассматри — вают модели поведения и отношения, которые возникают на рабочем месте, в трудовых коллективах. Для многих в изучении советской истории наиболее важным представляется анализ форм пассивного или открытого сопротивления власти: повседневное сопротивление

«вездесущему государству» (Ш. Фицпатрик). В ряде работ акцентируется внимание на собы-

тии, при анализе которого можно выявить нечто решающее для конкретного человека в конкретное время. И событие разделяют на три сферы: «кардинальные антропологические факторы» (рождение, болезнь, смерть); основы жизнедеятельности (питание, жилье, одеж — да, работа); способы выживания в экстремальных условиях войны, кризиса, в «ситуации терпения, голодания, страдания, страха и отчаяния» [13, c. 9].

Заслуживает, на наш взгляд, точка зрения И. В. Нарского, который предлагает исследо-

вать историю повседневности в контексте социальной истории. Изучение социальных структур во взаимодействии с восприятиями современников предполагает, по мнению историка, со- вместимость описания с высоким уровнем теоретичности. «Сама повседневность рассмат — ривается в таком случае как место пересечения «объективного» и «субъективного», на кото — рое решающее влияние все же оказывали и оказывают материальные условия и их измене — ния» [14, c. 22]. Реконструкция исторического опыта и образа жизни людей предполагает, таким образом, анализ «базовых потребностей человека» в историко-культурных, политико — событийных, этнических, конфессиональных и иных контекстах; путей приспособления («стратегии выживания и продвижения») к событиям внешнего мира; поведения и отноше — ний в процессе трудовой деятельности.

В воспроизведении всего многообразия личного опыта и форм поведения людей особенно важен выход на междисциплинарный уровень. Синтез наук дает возможность комплексного изучения истории повседневности. Этнология, изучая материальные параметры жизни, за — дает определенную «матрицу» для исследования жизненного пространства человека. Социо — логия определяет степень типичности ситуации. Социальная психология позволяет выйти на анализ ментальных представлений и общественного сознания. Значительную роль в рекон- струкции повседневных практик играют культурология, историческая демография, лингви — стика, статистика и другие науки. В свою очередь, история повседневности является одним из важных направлений более общей «новой социальной истории», для которой характерен перенос акцента исследований государственных институтов, экономических структур, боль — ших общностей на изучение микромиров.

О перспективах микроисторического подхода свидетельствуют результаты научных ис-

следований немецких ученых (Х. Медика, А. Людтке), ряда исследователей в Италии (К. Гинз — бурга, Д. Леви), представителей «новой культурной истории» в США и третьего поколения школы Анналов. Микроанализ как метод решения научных гипотез получил свое развитие и среди русскоязычных историков [15—16]. Как отметила Н. Л. Пушкарева, микроисторичес — кий подход позволил реконструировать множество частных жизней «незамечательных» лю- дей; оказался эффективен в изучении причин «несостоявшихся возможностей и случайных обстоятельств состоявшегося исторического выбора» [17, c. 9]. Существуют и скептические взгляды на способность микроанализа «объять необъятное», соединить в единое целое крат- ковременные и долговременные исторические циклы. Сторонники «тоталитарной концеп — ции» советской истории предупреждают об опасности превращения исторического процесса в «лоскутную композицию вроде рукодельных цветных ковриков — пэчвоков» [18, c. 327].

Дискуссионными на сегодняшний день являются и вопросы выбора и использования

исторических источников, которых «необыкновенное разнообразие, пестрота и колоссаль- ное богатство» [16, c. 302]. Требуют иных способов изучения и «расшифровки» опубликован-

ные сборники официальных документов, материалы делопроизводства, статистические от — четы, периодическая печать и т. д. Как свидетельствует И. В. Нарский, его знакомство с местными газетами, официальной документацией и материалами личного происхождения ошеломляет необозримым объемом разнообразной и по большей части не введенной в науч — ный оборот информации о повседневной жизни населения: в служебные записки, доклады, обзоры и сводки «врываются, в качестве иллюстраций, уникальные фрагменты писем и жалоб населения» [14, c. 27—28]. Информативным источником для изучения истории по — вседневности являются свидетельства (мемуары, дневники, письма) современников эпохи [19—24]. Информацию о настроениях и поведении людей можно извлечь из опубликованных в последнее время сборников документов ВЧК-ОГПУ. Начиная с 1921 г., местные чрезвы — чайные органы обязаны были на основе недельных сводок из различных инстанций состав — лять аналитические обзоры массовых настроений населения [25—27]. Источниковая база повседневной истории советской России 1917 — начала 1920-х гг. может быть расширена за счет опубликованных документальных материалов по военной и политической цензуре, бюд — жетных обследований [28—30]. При этом принципиально важно, по мнению Н. Л. Пушкаре — вой, чтобы историк ставил задачу «не разглядывания мелочей, а рассмотрения в подробнос — тях, ставил на первое место не само описание предмета или события, но отношение к нему людей» [17, c. 15].

Последнее десятилетие предопределило растущий интерес исследователей к повседнев-

ной жизни населения России в условиях двух революций 1917 г., Гражданской войны и «во — енного коммунизма». Разумеется, за точку отсчета чаще всего берется 1917 г. «Никогда еще в истории, — писала петербургская газета «Новая жизнь», — не наблюдалось такого разитель — ного контраста между тем, что люди делают, и тем, что они думают о своих делах, никогда еще идеология не отрывалась в своих радужных грезах так решительно от материального базиса» [31, c. 337]. Был прерван привычный ритм жизни, упразднены все прежние организации и учреждения, все гражданские чины, звания и титулы.

Революционные изменения сказывались на социальной структуре населения России.

Эти вопросы являются наименее изученными и чрезвычайно упрощаются, сводятся либо к соотношению численности городского и сельского населения, либо к элементарным классо — вым схемам [1, c. 26]. Ряд исследователей — В. З. Дробижев, Ю. А. Поляков, В. М. Селун — ская, И. О. Шкаратан — отмечали, что за 1917—1920 гг. социальная структура претерпела коренные изменения [32—34]. По мнению А. Н. Федорова, наибольшую популярность полу — чает гибридная схема, которая лучше соотносится с историческим материалом. Выделяются пять социальных страт в российском обществе, которые различаются по объему прав, приви — легий и обязанностей: номенклатура, квазипривилегированный класс в лице рабочих, спе- циалисты и служащие, крестьянство, дискриминированные категории [35, c. 555].

Анализ основополагающих принципов, на которых формировался советский уклад жиз-

ни, предпринял в своем исследовании Б. Н. Миронов. Он выделил: «приоритет государства над обществом, приоритет коллектива над личностью, ограничение свободы личности, цен — трализация, планирование и эксплуатация народного энтузиазма»; одновременно подчерк — нув, что «реализация советской модели создала новую асимметрию между личностью, семь — ей, обществом и государством» [36, c. 334].

Плодотворную попытку анализа стратегии выживания населения в нестабильное время

предпринял И. В. Нарский. Центральной темой его исследования стала реконструкция пове — дения населения в «экстремальных условиях гуманитарной катастрофы». Для достижения поставленной цели историк на основе широкого круга источников попытался ответить на ряд вопросов: каковы масштабы катастрофы в регионе; как выглядели события 1917—1922 гг., с точки зрения рядового человека; как население осмысливало и перерабатывало пережитое и как оно реагировало на происходящее. Историк приходит к выводу, что «население не явля-

лось статистом и наблюдателем великой драмы, а усиленно вырабатывало технику, методы и формы <…> приспособления к резко и постоянно меняющимся условиям жизни. <…> Тех — ника выживания была чрезвычайно многообразна — от вступления в партийные ряды и устройства в государственные организации, включая армию, ведущую боевые действия, до массовых форм вооруженного сопротивления и индивидуальной уголовно наказуемой дея- тельности» [14, c. 24—25]. Выработанная система ценностей, способы приспособления и новые стандарты оказали существенное влияние на дальнейшую советскую действитель — ность. «Вживание в катастрофу превращалось в перманентный процесс, — констатировал И. В. Нарский, — а желание выжить — в ключевой момент действительности» [14, c. 561].

На процессы трансформации личности обращали внимание многие представители ин — теллектуальной элиты дореволюционного российского общества. Н. А. Бердяев в статье «Но — вое Средневековье» отмечал: «В русской революции победил новый антропологический тип. Произошел подбор биологически сильнейших, и они выдвинулись в первые ряды жизни. Появился молодой человек в френче, гладко выбритый, военного типа, очень энергичный, дельный, одержимый волей к власти. <…> В России, в русском народе что-то до неузнавае — мости изменилось. <…> Таких лиц прежде не было в России» [37, c. 14—15]. Оценки П. А. Со — рокина были еще более резкими: «биологизация», «криминализация» и «культурная деграда — ция» тех, кто остался в России [14, c. 560].

О влиянии экстремальных условий революции и Гражданской войны на условия суще-

ствования, на сознание и поведение населения шла речь на Всероссийской научной конфе — ренции «Революция и человек. Быт, нравы, поведение, мораль», организованной Институ- том российской истории РАН. В выступлениях В. П. Булдакова («От войны к революции: рождение человека с ружьем»), В. В. Канищева («Приспособление ради выживания. Ме- щанское бытие эпохи «военного коммунизма»), Л. А. Обухова («Изнанка сверхценностных установок: моральный облик большевиков в годы гражданской войны»), Т. В. Царевской («Преступление и наказание: парадоксы 20-х годов») были выявлены причинно-следствен — ные связи между событиями 1917 — начала 1920-х гг. и культурно-ментальными сдвигами в массовом сознании российского населения [38].

Вопрос о содержании понятий «масса» и «массовые настроения» является дискуссион-

ным. Обстоятельный анализ массы как временного единства толпы дал в своей книге «Пси- хология толпы» основатель социальной психологии Г. Лебон, предсказавший сто лет назад, что «новым обществам при своей организации <…> придется считаться с новой силой — могуществом масс» [39, c. 149]. Феномен толпы и влияние массовых настроений на поведе — ние людей получил свое развитие и в современной российской научной литературе [40—44].

Первая мировая война до предела обострила противоречия. Поведение людей станови-

лось все более агрессивным. Это успешно использовали большевики, призывали крестьян и рабочих «грабить награбленное», разжигая тем самым гражданскую войну в стране [45, c. 513]. После «черного передела» крестьянская масса с явным неодобрением наблюдала за дальней — шими экспериментами власти на селе. Отношение крестьян к государству было связано со старой традицией, которую историк В. Вейдле охарактеризовал так: «На западе общество пыталось овладеть государством, в России, — наоборот, бежать от него» [46, c. 82].

О влиянии революции на человека написано немало. Социокультурную трактовку рево — люции 1917 г. и начального периода советской истории предложил В. П. Булдаков, поставив цель восстановления «психосоциальной ткани революции». Было отмечено, что любое теоре — тизирование по поводу природы революционаризма остается спекулятивным без дешифров — ки его культурно-антропологического кода. «Эпидемия социального умопомешательства» привела к архаизации общества, «разрухе в умах» и взрыву массового насилия [47, c. 8—24]. Для В. П. Булдакова очевидно, что лишь профессиональный научный анализ явлений на

«молекулярном уровне личности» дает право на выявление общих закономерностей россий-

ских кризисов XX в. Главным взрывным механизмом революций он считает противоречие

«рукотворного мира с человеческим естеством» [47, c. 89]. Человек отвечал на вызовы изме — нившегося мира активизацией своей деятельности на основе древнейших императивов («для достижения цели все средства хороши»). Это психосоциальное возбуждение приобретало форму насилия, привело к анархии и потере всех «сдерживающих начал» [48, c. 556]. Уместно вспомнить определение русского национального характера, высказанное еще в XIX в. мар- кизом де Кюстином: «Нигде, кроме России, не мог возникнуть подобный государственный строй, но и русский народ не стал бы таким, каков он есть, если бы он жил при ином государ — ственном строе. <…> Все здесь созвучно — народ и власть. <…> Вообразите полудикий народ, которого милитаризовали и вымуштровали, но не цивилизовали. <…>» [49, c. 123, 126].

Вопросы нормы и девиации заняли заметное место в историографии повседневной жизни

первых лет Советской власти. Общество выстраивало систему оценки поведения, определяя одни его стереотипы как норму (конформное поведение), другие — как девиацию (отклоня — ющееся поведение), третьи — как преступление (уголовно наказуемое поведение). Характер соотношения нормы и девиации был связан, прежде всего, с изменением ценностных ори- ентиров общества, а также с усилиями власти по закреплению определенных желательных моделей — стандартов. Как заметил А. Н. Медушевский, «в условиях большевистской рево — люции девиация сама стала нормой поведения, привела к превращению подпольной суб — культуры революционной организации в официальное право и установлению доминирова — ния неформальных криминальных норм над формальными правовыми» [50, c. 15—16]. Мно- гие исследователи видят причины отклонения от норм в общих условиях жизни в нестабиль — ное время. Годы «пьяной революции» (Н. И. Нарский) — это время масштабного социального разложения общества, вызванного последствиями двух революций, мировой и Гражданской войнами. Человек утрачивал нормативные идеалы, а девиантное поведение превращалось в

«способ, стратегию выживания слабейших». О беспределе в городах свидетельствовали заго-

ловки газетных статей за 1917 г.: «Разгром винных складов» («День», № 217); «Хроника ограб — лений» («Московский листок», № 268); «Вторая ночь пьяной оргии», «За революционный порядок», «Самосуд», «Беспощадная борьба с саботажниками» (все — «Новая жизнь», № 194),

«Пьяные погромы» («Новая Петроградская Газета», № 3) и т. д. [51, c. 325—337].

Первыми начали исследовать причины и формы аномального поведения в революцион — ной России Н. Б. Лебина, В. В. Канищев, В. П. Булдаков [52—53]. Первая монография Н. Б. Ле- биной «Повседневная жизнь современного города: нормы и аномалии. 1920—1930 годы» (1999) оказалась в центре дискуссии российских историков. Было замечено, что постсоветская историческая литература грешит чрезмерным увлечением именно аномалиями, якобы заме — нившими собой социальные нормы, а «ученый рискует выступить в роли смакователя». А. С. Сенявский обратил внимание на методологическую некорректность сводить все мно — гообразие городской жизни к патологическим или маргинальным проявлениям. И. В. Абду — рахманова напоминала, что российская повседневность 1917 г., насыщенная социальными катаклизмами, была следствием не только революционного процесса, но и глубоких мен — тальных традиций. С. Иконников-Галицкий указал на «теоретическую предвзятость» выво — дов Н. Б. Лебиной [35, c. 565—566]. Несомненно одно: число исследователей ненормативного поведения людей в первое послереволюционное 10-летие достаточно велико [54—59].

Причины и масштабы служебных преступлений исследованы в монографиях Б. В. Вол-

женкина и А. Колпаниди, публикациях Г. А. Маркосяна [60—62]. В начале 1920-х гг. в стране развернулась активная борьба со спекуляцией и взяточничеством. Советско-партийное ру — ководство решило начать активную борьбу с коррупцией, пока она не затронула высшие звенья госаппарата. Важнейшими составляющими в борьбе с преступлениями и аномалиями в обществе стала практика «круговой поруки» и поощрение доносов [63]. Деятельность доб- ровольных осведомителей регулировалась ведомственными инструкциями и стимулирова-

лась из специальных денежных фондов ВЧК — ОГПУ в размере 10 % от оценки конфиско — ванного у осужденных за взяточничество имущества [64].

Реальность бытия формировала новый уклад жизни. Миллионы людей были вырваны из

привычных условий существования. Романтика всеобщего преобразования, разрушение ста — рого мира «до основания» многим вскружила голову. «Перековке» подлежало все: быт, язык, культура, личные отношения. Историография повседневной жизни пополнилась публика — циями о роли женщин в быту и на производстве, о внутрисемейных отношениях, о проблемах материнства и детства. Сторонники гендерных исследований все активнее обращаются к анализу историко-демографических проблем, сути перемен в брачно-семейных отношениях [65]. О разрушении прежней системы отношений мужчины и женщины, причинах резкого роста разводов, незаконнорожденных детей и проституции в первые годы советской влас — ти — публикации Н. Л. Пушкаревой и О. Е. Казьминой, Н. А. Араловец, Н. Б. Лебиной, М. Шкаровского, А. Маркова [66—68]. Авторы отмечают, что эксперименты в интимной сфере увлекали прежде всего молодежь, которая восприняла революцию как освобождение. В их системе представлений о новых формах человеческих отношений, основанных на кол — лективизме и общежитии, традиционный парный брак представлялся архаичным. Рождение детей не поощрялось обществом не только из-за экономических трудностей, но и потому, что сами взрослые рассматривались как своего рода дети, нуждавшиеся в перевоспитании. О теории евгеники — принципиально новом методе воспитания «правильных» детей — идет речь в статье С. М. Третьякова [69]. Как заметил А. Ю. Котылев, «дети воспринимались как “несовершенные взрослые”, как материал, из которого следовало “лепить” новых людей» [70, c. 73]. По мнению Б. Руденко, в советской России точно знали, «какое общество хотят создать, какие люди должны в нем существовать и кто, в первую очередь, может помешать строительству светлого будущего. А помешать прежде всего могли именно дети. Беспризор — ные, которые со временем неизбежно должны были превратиться во взрослых, но совсем не обязательно в людей». В начале 1920-х гг. в помощи нуждались, по разным источникам, от 2 до 7 млн детей, потерявших родителей [71, c. 135]. На борьбу с беспризорностью были броше — ны колоссальные силы и средства: об этом публикации А. Рожкова и С. Панина [72—73].

«Детскую тему» в историографии пополнила публикация сборника воспоминаний детей-

эмигрантов первой послереволюционной волны. Во Франции в 1920-е гг. члены Педагоги — ческого бюро по делам молодежи, которое возглавлял профессор В. В. Зеньковский, органи- зовали конкурс сочинений учащихся на тему «Что я помню о России». Детские сочинения — свидетельства детей и их родителей, «живших в катастрофе», это детские впечатления о повседневной жизни в годы революции и Гражданской войны; это подтверждение выводов многих исследователей истории российской эмиграции, что причиной массового исхода из России являлись не только идеологические разногласия с теорией и практикой большевиз — ма, но и катастрофические условия жизни [74].

В современной историографии повседневной жизни «сложно структурированного, много — гранного и крайне противоречивого» общества (С. В. Журавлев) привлекательным для исто — риков стало изучение стиля жизни советской элиты. В условиях «военного коммунизма» и распределительной экономики рождалась новая каста людей. К 1922 г. число чиновников, называвшихся теперь «совслужащие», увеличилось по сравнению с 1917 г. с 1 до 2,5 млн че — ловек. На руководящие посты чаще всего назначались не специалисты, а «сознательные большевики», прошедшие школу Гражданской войны и умеющие обеспечить повиновение [75, c. 13]. Следует признать, что история повседневной жизни номенклатуры ранее не рассмат — ривалась в историографии, хотя исследований о «больших» людях существует немало [76—78]. В последние годы интерес у исследователей вызывают внутрисемейные отношения, органи — зация отдыха, лечения, досуга, жилищно-бытовые условия «руководящего состава страны». Попытку выявить скрытые механизмы развития системы привилегий предприняла М. В. Бо-

гословская. На основе разнообразных источников, в том числе ранее засекреченных докумен — тов из архива РГАСПИ (личные фонды Ленина, Сталина, Молотова), исследованы сценарии решения жилищной проблемы. Как отмечает автор, в Москве началось строительство «пра — вительственных домов», которые содержались за государственный счет. К услугам жильцов был обширный штат, закрытый спецраспределитель, гаражи и другие блага: «…все, включая прислугу, еду, покупку мебели и т. д. оплачивалось из неограниченных казенных средств» [79, c. 448]. Отличием жизни элиты от повседневного быта рядовых советских граждан стала си — стема закрытого медицинского обслуживания, спецснабжения и спецпередвижения. Од — нако представителям элиты, несмотря на большие бытовые преимущества, приходилось жить по законам закрытого, тоталитарного и жестокого общества, неисполнение которых грозило не только лишением привилегий и материальных благ, но и перевод в категорию изгоев и партийно-социальных отщепенцев. Поэтому в первые годы Советской власти подобный страх еще уравнивал номенклатуру и обычных граждан [12, c. 453—454].

Не осталась без внимания исследователей также трудовая (служебная) повседневность номенклатуры. Взгляд «изнутри» на отношения в коллективе и механизмы карьерного роста, стремление понять причины добросовестного отношения к делу или, наоборот, использова — ния служебного положения в корыстных целях характерны для исследований Е. Г. Гимпель — сона, И. И. Долуцкого и Т. Е. Ворожейкиной, А. Н. Чистикова [80—82]. Не обошли внимани — ем исследователи и частную жизнь первых советских руководителей. Многие пытаются най — ти «человеческое», а потому — понятное, в характере и поступках людей власти. Такие ис — следования сопряжены с определенным риском, ибо авторам не всегда удается остаться беспристрастными. Однако появились работы, в которых на основе ранее засекреченных архивных материалов изучены закрытые стороны жизни советских «небожителей» [83; 84].

Советская власть создала новую шкалу общественного почитания и уважения, которые стали зависеть не столько от гражданского или интеллектуального потенциала личности, сколько от наличия руководящей должности, степени и стажа участия человека в революци — онном движении. Овеянные легендами вожди становились образцами для подражания масс. М. П. Мирошников и Б. Ю. Шелаев, обратив внимание на метаморфозы массового созна- ния, исследовали революционный «именник» и пришли к выводу, что в таком важном для человека вопросе, как выбор имени для своего ребенка, в полной мере отразились полити — ческие коллизии времени. В новом обществе появились новые имена: Бухарина, Диктатура, Кадр, Октябрина и Октябрь, Труд и Трудослава и т. д. Общее число нововведений вряд ли удастся установить точно. Сегодня их известно несколько сотен. Наибольшее распростране — ние советский «новояз» получил в городах в семьях партийных и советских работников, командного состава армии и органов госбезопасности, а также у интеллигенции первого поколения, т. е. тех, кто своим высоким положением был обязан революции [85, с. 36].

Конструирование новой социальной реальности нашло свое отражение в исследованиях

о действии власти по внедрению так называемой мобилизационной идеологии, способной контролировать человеческое поведение. А. Н. Медушевский «концентрированным выра- жением социального конструирования» нового человека считает советские праздники, кото — рые имели «выраженный дидактический характер» [50, c. 6]. Как отметил германский иссле- дователь М. Рольф, «советское праздничное общество представляло собой круг избранных, доступ туда надо было заслужить и еще быть благодарным за принадлежность к нему. <…>» Участие в советских ритуалах являлось привилегией, визитной карточкой принадлежности к широкому кругу советского общества [86, c. 162—169].

Мифотворческую функцию праздников отмечает С. Ю. Малышева: «Одной из характер — ных черт революционных праздников было произвольное обращение с историческими фак — тами, «подправление» истории в угоду логике создаваемого мифа». Наиболее впечатляющим был прием создания атмосферы коллективного переживания и эмоциональной заразитель-

ности. «В инсценировках и различных действах активно участвовали тысячи горожан, мно — гие тысячи пассивных зрителей невольно вовлекались по ходу событий. Постановки дыша — ли реализмом, пугавшим неосведомленного обывателя или случайно забредшего в город кре — стьянина: на улицах появлялись городовые и околоточные, гарцевали казаки, раздавалось

«Боже царя храни», толпы сражались с полицией и били фонари». С. Ю. Малышева убежде-

на, что такие «игры» оставляли неизгладимый след в памяти. Рождались легенды, порой основательно стиравшие собственные воспоминания о реальных событиях [87, c. 706—707].

Стабильной власти требовался спокойный и предсказуемый обыватель. Позже процесс формирования мифа о единстве революции, власти и человеке был официально закреплен

«Кратким курсом истории ВКП(б)». Традиционная система ценностей по-революционному быстро изменилась, наполнившись удивительными изобретениями весьма разных по уров — ню своей образованности и внутренней культуры советских руководителей и идеологов того или иного номенклатурного ранга. И это было, может быть, главным результатом революции.

Первые результаты изучения советской истории в «человеческом измерении» свидетель — ствуют о формировании перспективного направления в современной российской историо — графии. При всем разнообразии тематики и методов исследований общим и центральным тезисом приверженцев новой социальной истории является понимание роли и места лично — сти в историческом процессе как одного из основных условий объективного познания про — шлого, преодоления мифологизации советской истории. Выход за рамки традиционных ис- ториографических схем наподобие спора «тоталитаристов» и «ревизионистов» позволяет пред — ставить масштабы социальной реконструкции общества, тотальной перестройки сознания и поведения людей по таким системообразующим параметрам, как пространство и время.

Материал взят из: Российские и славянские исследования : науч. сб. Вып. 6